Там — это в Сахаре. Это в том месте, значимее которого для меня нет. Я был там дважды. И дважды покидая ее, я понимал, что вернусь снова.
Сахара для меня — больше, чем пустыня. Больше чем место на земном шаре. Больше чем граница на карте. Однажды она вошла в меня и заполнила собой все мои мысли. И не было во мне большего блаженства, чем ощущать ее знойное дыхание и теплый песок. Дыхание Сахары — это дыхание живого организма, который был и будет свидетель всего, что произошло во вселенной до моего появления и произойдет много позже моего исчезновения. И это не я изучал ее — это она рассматривала меня днем, когда я прятал свои глаза под темными стеклами очков, и ночью, когда укрывался в спальном мешке. Она изучала мое тело, которое я зарывал в ее нежный как пух песок, и мои мысли, которые носились вдоль горизонта, гонимые ветром. Это она сравнивала соль моего пота с солью озера Шотт эль Джерид, и слышала пульсацию крови в моих венах также как слушает движение рек в своих недрах. И я не солгу, если признаюсь в своей любви к ней. Мое сердце я отдал не женщине и не родине. Мое сердце — в песках Сахары.
Я не знаю, чем она притягивает меня. Я пытаюсь это определить, то возвращаясь к ней, то удаляясь от нее. Она манит меня так, как манит человека любовь. Но что я люблю в ней и что не люблю, может быть, не нужно анализировать. Когда начинаешь разбирать любимого человека по частям, перестаешь его любить. Я не хочу перестать любить Сахару. Может быть, это моя последняя любовь. Пусть не к человеку, пусть к земле, но я хочу испытывать эту любовь и упиваться ею. Я хочу, чтобы на всем земном шаре было и мое место. Место, которое я люблю и место, которое, я надеюсь, любит меня.
Человек часто отталкивает другого человека. И земля отталкивает того, кто ей не нравится. И мне кажется, что я нравлюсь Сахаре, потому что она всегда благосклонно меня принимала. Она каждый раз открывала мне себя, как женщина, у которой всегда найдутся тайны для того, кого она любит.
В свой первый приезд в Сахару я помню только ее красоту. Я помню ее барханы, меняющие цвет, ее пальмы, раскачивающиеся на ветру, ее солнце, скатывающееся за горизонт, небо, обнимающее ее от горизонта до горизонта. Я помню бедуинов, их верблюдов и совершенно не помню ни мусора, который увидел во второй свой приезд, ни разрушенного города, который нашел тогда, когда отправился по ней пешком. В первый раз я запомнил мягкость ее песка. Во второй увидел, что в ней много плоской земли, усыпанной острыми камнями. В первый раз я ощутил тепло ее барханов. Во второй — холод утренней росы. Тогда я помнил только пески, пески, пески, и мне казалось, что в ней пустота, ничего не растет кроме пальм и люди только там, где туристы. В этот раз я увидел, что в ней полно растений, а люди везде, и даже там, где кажется, что никого нет. Тогда сильный ветер носился по пустыне, всю ее засыпал мелкими песчинками и скрывал от меня ее истинную сущность. Теперь я видел ее обнаженной — безветренной и открытой, а потом обдуваемой тихим ветром, который носил поземку у самой ее поверхности.
Когда я увидел ее впервые, мне показалось, что вся Сахара — это песок. Ее земля — песок, ее небо — песок, ее солнце — тоже песок. Круглая форма из песка. Даже люди, ее населяющие, казались мне песочными людьми. И я сам был полон песка, а потому тоже мог называться песочным человеком. Когда приехал во второй раз, то увидел, что все в ней по отдельности: небо, солнце, земля, пальмы, верблюды, люди. Все по отдельности, но во всем есть единая составляющая — все тот же песок.
Я не знаю для себя материи более притягательной, чем песок Сахары. Что он такое — вечное движение жизни и смерти? Смена времен? Разница красок? Что для меня песок, не имеющий выраженных песчинок, меняющий свой цвет и месторасположение, температуру и влажность? По утрам, когда лежит роса, пропитавшая его насквозь, он похож на плотную жидкость, поверхность которой не дает войти ноге в прохладную ее толщу. Днем, когда солнце высушивает его, он похож на теплую и легкую субстанцию, как воздух, и нога утопает в нем, как утопала бы в легком перистом облаке, если бы оно легло на землю. Я запомнил запах этого песка, когда собирал его в ладони и подносил к лицу, будто бы желая дышать им. И запомнил его вкус, когда подносил его ко рту, желая напиться. Я прощал этому песку его стремление впиться в мою кожу, пелену глаз, путаницу волос. Я допускал его до своего тела так, как допускают женщину, которой доверяют и прикосновения которой — наслаждение. Я не мог надышаться им, и мне казалось, что мне не хватает воздуха, и никогда не хватит песка, чтобы набить им свои легкие. Мне казалось, что я хочу умереть в нем, но умереть только тогда, когда смогу насладиться им до одури, до беспамятства, до забытья. И этого не произошло — мне мало его до сих пор, и я не знаю, сколько должно пройти времени моего нахождения в нем, чтобы насладиться им досыта.
Говорят, что моя родина прекрасна. Она полна голубых озер и зеленых лесов. Она предлагает человеку много вещей, в которых он испытывает нужду. Она кормит и поит его, и единственное, чего ей всегда мало, это — солнца. Сахара для меня стала ближе, чем моя родина. И мне кажется это оттого, что мне не нужно разнообразия и многочисленности даров. Мне нужна только энергия солнца — чтобы не испытывать холода и не засыпать по пути, ветер — чтобы не забывать о движении, вода и хлеб — чтобы помнить о том, что я должен поддерживать в себе жизнь, и песок — чтобы испытывать наслаждение.
Моя любовь к пустыне — это не любовь к пустоте. В пустыне только кажется, что пусто. На самом деле в ней просто нет лишнего. В ней есть все, что нужно для того, чтобы оставаться человеком и помнить о своей любви к ней. Она не нагружает меня лишними вещами и не просит многочисленности ничтожных поступков. В ней испытываешь только необходимость двигаться или находиться в покое. Только жажду и ее утоление. Только желание согреться и проникновение тепла. Здесь тепло наполняет непривычного человека до краев, и лишнее изливается потом. Со временем понимаешь, что пота больше нет, потому что начинаешь потреблять ровно столько тепла, сколько тебе необходимо.
***
Когда я приезжаю в Сахару, то в первые дни не могу спать по ночам. Я старательно закрываю глаза и держу их закрытыми ровно столько времени, пока они не отдохнут от дневного созерцания. Я заставляю тело принимать такое положение, которое помогло бы ему провалиться в сон, но меняю положение столько раз, сколько нужно, чтобы не уставать от обездвиженности. Я призываю сновидения, но все, что приходит ко мне — это воспоминания прожитого дня и ощущение вкуса пустыни. Я заставляю ночь быть тише и темнее, чтобы обмануть себя и забыться во сне, но от этого она лишь быстрее превращается в утро и голоса ее птиц становятся громче. И утром я встаю, исполненный желанием поскорее оказаться в пустыне, и снова идти по гребням барханов, ощущая, как они растекаются под ногами, ехать на верблюде, слыша звуки его утробы, перебирать в руках песок и греться, греться, греться в разгорающихся постепенно лучах солнца, пока не забуду окончательно продрогшую черноту ночи. Ночь нужна не для сна. Она — только для того, чтобы не устать от впечатлений и не сгореть от всепроникающей солнечной энергии.
Каждое утро я встречаю с мыслью, которая проступает на моей коже мелкой дрожью. Эта мысль о том, что сегодняшний день я снова могу посвятить Сахаре. Ощущение того, что никто и ничто не может помешать свиданию с ней, приводит меня в восторг. Я как безумный влюбленный, которому страшна сама мысль стороннего человеческого вмешательства. Как умалишенный, сосредоточенный на одной лишь своей мании и не допускающий до себя никого и ничего другого. Я иду к ней, спеша внутри своего сердца, и в то же время шагаю медленно, оттягивая момент встречи с ней, будто хочу еще раз почувствовать, как она дорога мне даже в ожидании, даже в предвкушении. Я готов ждать, и в ожидании все мои мысли посвящены ей одной. И ничто не существует для меня кроме нее. И ничто не имеет такой ценности как она.
Сахара похожа на женщину. На рассвете, когда ночное небо сползает с ее барханов, оставив после себя влагу для того, чтобы она могла взращивать пищу, она еще ленива и малоподвижна, и ветер вяло перебирает ее остывшую в темноте поверхность. Позже, когда просыпается солнце и начинает осторожно, как зверь, подкрадываться к ней, она совсем затихает в предвкушении предстоящей работы. Когда солнце разгорается ярче, и его лучи постепенно согревают ее, начинают рассыпаться высыхающие песчинки, державшиеся друг друга благодаря влаге, и пустыня становится бодрой, и начинается ее трудовой день. Ветер становится сильнее и носится от бархана к бархану, пересыпая песок с одного на другой, и раскачивает пальмы, и немного облегчает дыхание пустыни. Очень скоро тепло переходит в жар, ветер становится плотным и тяжелым, и вот уже день в разгаре, и все, что меня окружает, превращается в настоящее пекло. Солнца все больше, оно везде, и даже тень не спасительна, потому что ее никогда не хватает. Само небо начинает уставать и томиться и ждать наступления вечера, чтобы перевести дыхание. Редкие путники рискуют в такие часы пускаться в путь. И те, кто знают суровость этого времени, стараются переждать его без движения в тени. К вечеру солнце выдыхается и начинает постепенно потухать, меняя краски пустыни. И Сахара смотрит в остановившийся воздух как в зеркало и видит в нем свое отражение и нравится себе, потому что она румяна и красива. Вечером она хороша как никогда — она готова к очередному свиданию. Ее барханы причесаны, и кудрявится в складках песчаное море. Она прибрана и раскрашена в теплые насыщенные тона, и от нее невозможно оторвать взгляд.
И вот наступает ночь. Ночь расстилает над ней свое драгоценное полотно, рассыпает над ней звезды, помещает среди них луну и наполняет пространство музыкой. И пустыня начинает звенеть вместе со звездами. И луна, спутница ночного неба, своей яркостью на темном его полотне могла бы спорить с солнцем, если бы не была так холодна. Сахара довольна тем, что свет луны не обжигает ее. Она отдыхает, нежится под голубым мерцающим светом, и песок начинает сверкать как россыпь драгоценных камней.
В такие ночи я оставался в пустыне. Я ложился на самый верх ее бархана, и постель из песка была для меня мягче всех других постелей. Его гладкая нежная перина ласкала меня, баюкала и пела мне песни. И ночь становилась волшебной. Меня раскачивало в пространстве небо. Оно осыпало меня звездами. Я развлекался тем, что наблюдал за тем, как загораются они, за тем, как перемигиваются друг с другом, и пытался расшифровать все их точки—тире. Луна бросала свой свет то среди барханов, и тогда они как темные исполины грудились над светлым пятном блестящего как вода песка. То — на верхушку бархана, отчего он начинал свой путь как айсберг посреди черного северного моря. То выхватывала из темноты группу пальм, и они светящимся пятном раскачивались в небе и отбрасывали черные шевелящиеся тени. Луна делала все вокруг голубым и загадочным, и моя ладонь, которую я поднимал, чтобы осветить ее лунным светом, казалась мне ладонью седого старца, появившегося из глубины веков для того, чтобы сотворить волшебство и снова исчезнуть на сотни лет.
Было ли мне страшно одному? Когда начинал подкрадываться холодный страх, желающий сомкнуть мое тело в своих липких щупальцах, я заставлял себя думать о том, а страшно ли звездам в вышине? А страшно ли одинокой луне? А испытывает ли страх пальма по ночам? И понимал, что нет. Что страха не может быть у того, у кого перед глазами весь мир. Я пытался проникнуть в красоту этого мира, ощутить его каждой клеточкой своего тела, охватить всей душой и представить себе — ведь то, что сейчас со мной происходит, называется свободой. Свободой, которой я так давно хотел и которой не должен бояться.
Как мало на самом деле свободы в нашей повседневной жизни. У нас, загнанных в каменный мешок городов, запутавшихся в зарослях суеты, погибающих в болоте каждодневных проблем и дел, забывающих о себе в сложностях отношений с другими людьми. Как мало в нас истинной свободы! И понимаешь это только тогда, когда разрешишь себе, наконец, вот так — одному... Одному... Одному лежать в песке посреди Сахары и черного неба. И не потому попав сюда, что случилось несчастье, и заблудился, и пропадаешь, а по собственной воле, по единственно возможному для себя выбранному пути.
<...>
Я помню жителей пустыни. Их закрытые одежды, необходимые для того, чтобы уберечь их тела от солнца и песка. Сощуренные глаза, с мудростью смотрящие на мир. Легкую походку, с которой они без устали движутся сквозь ветер и солнце. Их маленькие лавки, где они пьют ароматный чай, который по крепости превосходит кофе. Я помню его вкус — крепкий и сладкий зеленый чай в стеклянной рюмке, от которого проясняется голова и тело наполняется бодростью.
Я бродил по узким улицам городов, окружающих пустыню своими оазисами, и помню их запах — запах песка, пряностей, животных, табачного дыма, выхлопов машин и кальяна. Помню улицы, выложенные булыжником и устланные песком и мусором. Узкие тротуары, где не разойтись двум людям, и где в открытых окнах и дверях первых этажей идет торговля, выпекается хлеб и вдоль проезжей части, не заботясь о чистоте столов и стульев, сидят мужчины, закусывая.
Я пытался найти улицы, вдоль которых росли бы деревья и цветы, но вся растительность городов скрывалась за высокими стенами домов, напоминающих маленькие крепости. А между крепостями был снова песок, будто бы весь город вырастал в пустыне и прятал все зеленое за каменными заборами, чтобы только жителям этих домов можно было наслаждаться зеленью и цветами.
Я входил в городские оазисы и удивлялся нечистотам, покрывавшим всю территорию, которую издали принимал за парк или сквер. В городских оазисах не было ухоженности и свежести, там был все тот же запах животных, песок и мусор, и мне хотелось узнать у жителей, почему они не следят за чистотой своих городов. Но спрашивать об этом мне казалось неприличным, ведь на самом деле, эти люди не отличаются от моих сограждан, загрязняющих свои города. Здесь просто нет службы, отвечающей за уборку.
Я ходил по улицам и осторожно смотрел на женщин в закрытых одеяниях или демократичных джинсах и майках. И рассматривал темные лица мужчин, пытаясь определить общность и различия со своим народом. Все было так, как и должно быть — в каждом народе уживаются красота и уродство, осторожность и откровенность, неприятие и доброжелательность. Помню, с каким интересом рассматривали меня, пришельца с другого конца света. Мне говорили: "Да, да, мы знаем твою страну — там холодно". И я соглашался, потому что моей стране действительно очень не хватает тепла.
Я помню караваны, уходящие от ворот пустыни к самому ее горизонту — узкую цепочку верблюдов с седоками, которым непривычно медленно двигаться, съезжая с барханов и поднимаясь на них вновь. Слышу и сейчас крики седоков, испугавшихся высоты, и мерный рокот ворчания верблюдов, бредущих рядом с погонщиками.
<...>
Когда я уставал от людей, я снова шел в пустыню. Я забирался на бархан и обводил взглядом песчаный мир с далекими островками пальм. Я дышал ветром и пытался уловить звуки, которые пустыня посылала мне для расшифровки. Сидел долго без движения, чтобы освободить мысли и пустить их путешествовать без моей помощи. Они летали, возвращались, и мне казалось, что в голове что-то проясняется и что-то становится понятнее. Я мог смотреть очень далеко — в прошлое или в настоящее за многие тысячи километров, а мог наблюдать, как рядом со мной частыми лапками рисуется полоска орнамента вверх по песку. Какая-то неизвестная мне цель заставляла жука подниматься по бархану, в тысячу раз больше его самого. К чему он стремился — быть ближе к солнцу или ближе к смерти, носимой крыльями черных птиц? Он забирался ко мне и изучал складки моей одежды и путался в волосах моих рук. Он понимал, что снова ошибся и снова нашел не то, что искал, и отправлялся дальше продолжать свой путь. Я сидел и смотрел вслед этому жуку и сравнивал себя с ним — что движет нами на нашем пути, к чему тянется наша душа и что она хочет обрести такое, что кажется нам скрытым за горизонтом?
<...>
Быть свободным от всего — наслаждение недолгое. Вскоре тело начинает испытывать ломку от отсутствия дела. А душа начинает просить занятия для себя. И я понимаю, что человек должен найти себе применение, в котором должен увязнуть, отдать ему свое время, силы и посвятить ему свои мысли. Потому что нужно за что-то уважать себя. За что-то признанное в обществе таких же людей. Все, что творится в моей голове, скрыто от окружающих. И они знают меня только тогда, когда я занят делом. И они могут знать обо мне только по моему делу. Все, что я скрываю от них, на самом деле спрятано в песках Сахары.
Время от времени я напоминаю себе о том, что есть на свете нечто больше меня самого. Нечто выше моих знаний о мире и природе вещей. Нечто такое, чего я никогда не познаю и не смогу вместить в себя. И потому мне сегодня вновь хочется вернуться к ней и раствориться в ее горячем зное, утонуть в ее песках и захлебнуться ее небом. Я понимаю, что соскучился по ней, что не узнал еще того, что она хотела донести до меня. Не проник в ту единственную тайну, которую сохранила она для меня. Не познал еще того самого себя, которого поможет познать мне она.
Меня окружают люди, которым больше не хочется знать обо мне, потому что я спрятал себя от их любопытства. Меня окружает город, которому все равно — есть я или нет, и который устал от моего присутствия так же, как я устал от пребывания в нем. Вокруг меня природа, роскошная в своей зелени, влажности и смене настроения, но она недоступна моему пониманию, потому что в ней нет застывшего момента. В ней все движется, шевелится, откуда-то появляется, летает, роет норы, стремится проникнуть и мешает одно другому. И поскольку я не ощущаю гармонии со всем окружающим, меня тянет туда, где нет сейчас меня. Меня тянет в Сахару.
Я признаю, что испытываю болезненное наслаждение. Я болен ею. Я помешан на ней. Но мне приятна эта боль и это помешательство. Я не хочу быть здоровым. Я хочу испытывать это сладкое и страстное забвение. Я готов отдать ей себя самого, раствориться, стать ее элементами, ее молекулами, ее частицами. Она поглотит меня когда-нибудь, я это знаю, но пока она разрешает мне жить отдельно от нее, в других координатах.
Я не думаю, чтобы она тосковала по мне — у нее достаточно развлечений. Но то, что я в ее памяти — в этом я уверен. У нее есть чувства, есть зрение, есть слух. Она улавливает движения моего сердца и импульс моих мыслей. Она читает по моим губам, и даже сейчас, когда я в тысячах километрах от нее, она посылает мне свое тепло.
Иногда я достаю бутылку ее песка и рассыпаю его на столе. Я строю барханы, притворяюсь ветром, обогреваю свою искусственную Сахару электрическим светом и превращаю себя в маленького путника. Я слежу за своими шагами, сдуваю следы с барханов и провожаю себя до горизонта. Мои руки согреваются под лампой, и я ощущаю ее прикосновения. Я меняю направление света, создаю тень и прячусь от солнца.
Как играет она мною в своем воображении — этого я не знаю. Вероятно, она видит в каждом путнике меня. Осыпает его песком, обдувает ветром, машет над ним листьями пальм и катает на верблюдах. Может быть так. А может быть, она просто думает обо мне и ждет, когда я приеду вновь.
У нас с ней — одна тайна на двоих. Мы знаем, что где-то, на какой-то параллели, в каком-то измерении, мы живем с ней вместе — она и я. И если сомкнуть пространство между нами до одного луча солнца, до одной капли росы, до вздоха желтого ветра, то я дотянусь до нее рукой, и она насыплет в мою ладонь горсть теплого солнечного песка, нежнее которого нет на свете ничего. Она подарит мне его невесомость и нежность, а я подарю ей невесомость и нежность своей души. Равноценный обмен. И я снова почувствую себя счастливым. Потому что только обменяв одно на другое человек может быть счастлив.