В последней оставшейся в городе конюшне умирал старый конь. Ребятня, всегда всё узнающая вперёд всех, узнающая со всеми подробностями, осведомлённая точнее всех, уже обсуждала эту скорбную для всего города весть. Ведь умирал не просто конь, умирал Рыбак.
Кончилась Великая Отечественная война. Здесь, на Севере, войны не было. Но шахты построили именно из-за войны и в те военные годы. Нужен был уголь воюющей стране. И восстанавливающейся Родине тоже нужен. Много народному хозяйству надо было угля. В начале пятидесятых построили свою ТЭЦ, решили вопрос электрификации шахт. И тягловая лошадиная сила стала не нужна под землёй. А кони остались.
Часть конного парка продали на мясо. Как говорили мальчишки: татарам на колбасу, хотя и сами аппетитно уплетали полукопчёную конскую.
Другая же часть коней была предназначена для работы на поверхности. Но большинство коней на солнечном свету слепла и погибала. Опять же вездесущие пацаны утверждали, что это происходило из-за тупости начальства: надо было глаза животным завязать и постепенно приучать их к солнечному свету. А ещё лучше выводить их из шахты зимой, в Полярную ночь.
Но, как бы то ни было, из всех животных-работяг остался только один — светло-рыжей масти с ещё более светлыми гривой и хвостом, небольшого росточка с мохнатыми толстыми и сильными ножками — конь. Кликали кроткого характера работящего коня Рыбаком.
Мальчишеские слухи утверждали, что, как рассказывал достойный уважения, правда, слегка выпивший, конюх, Рыбак был монгольской породы. Что малочисленный, но дружественный нам монгольский народ в годы войны помогал Советской стране, чем мог. Что Рыбак оттуда, из монгольских степей.
И ещё конюх рассказывал, что у Рыбака есть медаль. Настоящая — человеческая, а не та, что дают на выставках и соревнованиях. И ещё конюх рассказывал кучу других историй и небылиц, покуда не набирался до отвала. Закрыв предварительно конюшню, уважаемый падал на телегу и лишь иногда мычал и стонал во сне.
Я тоже иногда бывал на этой конюшне. Даже несколько раз сидел верхом на впряженных в телегу лошадях. Затем бродил с мальчишками по конюшне, заглядывал в стойла. Рабочие нас не прогоняли до тех пор, пока кто-нибудь не набедокурит. А когда это случалось — выгоняли, строго прикрикнув, но не зло, так, для порядка.
Мы шли к берегу реки за конюшню. Там на огороженной жердями поляне конюхи помоложе и покрепче приручали и укрощали молодых жеребцов. Там же на пароме перевозили сено через реку. И там же был чистый воздух с запахами воды, тины, сена и конюшни.
Заканчивалось наше посещение тем, что мы догоняли попутную телегу, запрыгивали на неё и ехали ближе к дому. Возница нас не гонял, даже внимания на суетящихся и гомонящих ребят не обращал.
А на следующий день, возвращаясь из школы, мы вновь встречались с нашим любимцем Рыбаком. Увидев мальчишек и девчонок, конь радостно фыркал, кивал большой головой, часто жевал удила и старался высоко и красиво занести передние неуклюже толстые, натруженные ноги. Ребятня радовалась не менее старого коня и весело, с визгом, сломя голову возвращалась назад к школе. Рыбак со старым конюхом привозили в школьный буфет обед для второй смены.
Конюх отстёгивал удила, вынимал изо рта нашего любимца, как нам казалось, издевательскую железку и шёл разгружать термосы и ящики. А пацанва забавлялась и кормила своего любимца. Кто скармливал ему свой завтрак, кто дёргал с газона травку, а кто бежал в буфет за булочкой по три копейки.
Рыбак позволял делать с собой всё, что угодно. Его гладили, чесали, осматривали старые полустёртые зубы, поднимали поочерёдно ноги, разглядывая маленькие подковы на копытцах. Самых маленьких сажали верхом. Кто постарше — на Рыбака не садились: уважали его преклонный возраст. Рыбак всё стойко переносил, лишь изредка фыркнет и подаст назад. Тут же находили "виновника" и прогоняли прочь от коня.
Затем выходил старый конюх, и они с Рыбаком уезжали. На телегу никто не садился: тяжело маленькому пожилому коню. Мы шли на остановку автобуса и продолжали пересказывать друг другу всякие небылицы про Рыбака.
Я не очень-то верил во все эти рассказы, хотя и любил Рыбака по-детски искренне. Но однажды увидел Рыбака в первомайской колонне демонстрантов. Кроме него там были ещё лошади: и моложе, и стройнее, и красивее, и... Но Рыбак приковал всё моё внимание, остального я просто не замечал.
Шерсть на нашем любимце лоснилась, грива и хвост были украшены цветными шелковыми лентами. А главное, на груди, на красном бархатном фартуке-нагруднике красовались две медали. Они переливались и сверкали на ярком весеннем солнце. Одна, я её не рассмотрел, из белого металла с непонятным изображением. Сколько я теперь ни силюсь, не могу восстановить в своём воображении её вид. Зато другую я запомнил навсегда: с профилем Сталина и с чёрно-оранжевой лентой.
Рыбак — герой! Даже орден на груди моего отца не мог сравниться с этими медалями. Я ликовал: Рыбак — герой! Наш любимый конь — герой труда! Рыбак на демонстрации в одном ряду с нашими заслуженными горожанами! В этот первомайский день я поверил всем рассказам о Рыбаке, какими бы неправдоподобными они ни были.
Шли годы. Мы росли, а Рыбак старел, дряхлел. Настало время, что он не мог уже и обеды возить в школу. Мальчишки иногда его навещали, ласкали и разговаривали со старым конём. Он стоял в своём стойле, смотрел на нас большими мутными и грустными глазами и лишь изредка кивал огромной головой.
Ребята оставались в конюшне, смотрели других лошадей. А я выходил во двор. Полупьяный старый конюх, задав корм лошадям, садился со мной на телегу и рассказывал. Рассказывал о своей нелёгкой жизни, о лошадях и, конечно же, о Рыбаке.
— Понимаешь, сынок, — говорил он, — утром выводим своих коней запрягать, а Рыбак в стойле. У него почётное место. На пенсии он, заслуженно отдыхает. Но нет же! Ржёт, аж в груди у него клокочет. Вырвется из стойла, он же не привязанный стоит, бредёт к телеге, становится меж оглобель и ждёт. С места его не сдвинешь, пока не запряжёшь и не пройдёт он, волоча телегу, пару кругов вокруг конюшни. Только тогда распряжённый сам уходит в своё стойло. Стоит и прямо плачет. Сил у него нет, а работать хочет. Не может он не работать. Он конь рабочий. Вот такие и люди есть, — рассказывает старый конюх, достав из бездонного кармана плаща-балахона перочинный ножик, которым тщательно и аккуратно начинает обивать сургуч с горлышка очередной бутылки "Московской".
— Помрёт скоро Рыбак, — заканчивает старик. Вдруг, часто-часто заморгав, отворачивается и смотрит высоко в даль, куда-то за реку, за лес, за горизонт.
А через некоторое время среди вездесущих мальчишек пошёл слух: Рыбак умер. И другой, нелепый и жестокий: продали Рыбака татарам на колбасу. Но вторую сплетню сразу же отвергли: такого не может быть никогда, потому что такого быть не может. Говорили, что умер Рыбак после очередного круга, протащив свою телегу по двору. Пришёл в своё стойло и умер. Умер на своём трудовом посту.
Говорили, и даже находились очевидцы и участники, что Рыбака на пароме старый конюх перевёз на другой берег реки и похоронил на лугу у леса. Говорили, что на его могиле поставили памятник с красной звездой и надписью: "Рыбак. 1940-197_". Говорили, и даже находились свидетели, что за могилой ухаживают все рабочие конюшни и жители близлежащего посёлка. А старый конюх уволился на пенсию, и никто не знает, где он сейчас.
Я приходил один, без ребят, на берег реки у конюшни. Поднимался на самый высокий бугор и всматривался в даль другого берега. Луг просматривался до опушки леса. Но памятника я не увидел. Но мне так хотелось, чтобы он там был — памятник коню-герою труда. Просто я его не нашёл. А он есть... Со звездой...