Владимиру Сергеевичу Лебедеву
— Катенька, а ты кого больше любишь — маму или папу?
— Деду.
— А кем ты будешь, когда станешь большой?
— Инженером-радиотехником. Как Деда. И муж у меня будет — Вовочка.
Тут все взрослые начинали хохотать до упаду, а я пожимала плечами: чего смешного-то?..
Я не ложилась спать, пока дедушка не укачает меня не расскажет сказку. Помню «Кота в сапогах» в дединой обработке.
— Жил был котик. Когда он шел гулять, то надевал сапожки. Котик был хороший, слушался бабушку и всегда просился на горшочек.
Деда старался достоверно передать шум ветра в лесу, скрип качающихся деревьев и голоса заблудившихся героев.
— У-у-у! Ого-го-о! Залез тогда Мальчик-с-пальчик на высо-о-о-окую ель. И видит. Далеко-о-о-далеко горит огонек, а наверху ветер так и свищет: Фщ-щ-щ!.. — Деда подвывал и присвистывал, цокал языком, как идет лошадка, и причмокивал, как возничий.
Деда просто физически страдал, когда я плакала. Не обращая внимания на запреты бабушки и мамы, он носил меня по комнате и пел: «Птичка под моим окошком / Гнездышко для деток вьет. / То соломку тащит в ножках, / То пушок в носу несёт».
— Смотри, дед, сядет она тебе на шею, тогда почирикаешь! — бурчала бабушка.
— Э-э-эх! Понимала бы чего! Макаренко в юбке! Ишь, не берут на ручки... справились с маленькой, бессовестные! Да, Катечка? Пойдем огоньки смотреть. Во-о-н фонарики зажглись на улице, смотри, какие жёлтенькие.
В ясли дедушка меня не отдал. «Через мой труп!» А зачем? Он же лучшая нянька на свете.
— Ну, Катечка, одевайся на прогулку! — командовал Деда, и взгляд его был многообещающим. Я пулей срывалась с места.
— Только не долго! — грозила бабушка с кухни. — А то знаю я вас!
— Ах, Марриванна, моя Мар-риванна, я никогда не забуду тебя!.. — пел Деда, разводя театрально руками.
— Иди, иди, артист Малого погорелого театра!
Птичий рынок! Ух, как много красивых рыбок, улиточек разных там было! Птички! Киски! Собачки! Мы всех смотрели, гладили и счастливые возвращались домой с полными карманами морских камушков и ракушек.
Но и дома нам всегда было чем заняться. Например, мне разрешалось помогать Деде в работе над какой-то немыслимой радиоконструкцией, и я не дыша держала пинцетиком проводок, пока не затвердеет оловянный шарик, оставленный его паяльником.
Когда нам надоедало паять, строгать и сверлить, мы вычесывали кота. Груня был толстым и увесистым. Деда держал его, а я ножничками состригала с его шикарных «штанов» шарики свалявшейся шерсти.
Она не выбрасывалась, а складывалась в пакетик как ценное сырье. Деда взвешивал ее на аптекарских весах: «Семьдесят восемь с половиной граммов! Скоро будем с Катечкой прясть!». Деда пристроил к спинке стула гребенку, на которую надевалась кошачья куделька, веретеном служил мне большой красный сувенирный карандаш «Гигант». И я пряла.
— Удивительная усидчивость, — шептались мама и бабушка. — И какая ровная нитка, ты только посмотри! Умница. Уже вяжет крючочком что-то.
Х-ха! Не что-то. Свитер дедушке.
А как мы смотрели по телевизору «Неуловимых», сидя рядышком на тахте, и радовались, что еще не конец фильма, и будет продолжение, и есть время поставить чайник. Как мы слушали радиопостановки и концерты! Бывало, Деда наденет мне свои наушники: «Лунная соната!» — и улыбается, глядя на мой восторг.
Деда учил меня рисовать. Мои «шедевры» он аккуратно складывал в папку. Всякий раз, когда он хотел пополнить коллекцию, говорил: «О! Как уже много! Скоро откроем выставку». Это меня подогревало, и я с пущим рвением налегала на карандаш.
«Чаще смотри на натуру, — говаривал Деда, — не увлекайся фантазёрством. А бабушка придёт и ахнет: кто же это так нарисовал? А это — Ка-а-а-течка. И обрадуется!». Я рисовала целые заросли грибов, кошек в юбочках, деревья и всевозможные узоры, узоры, узоры. Помню, Деда достал из-за гардероба большущий лист картона бежевого цвета, выдал мне свои личные кисти, и я нарисовала свою первую большую картину.
Когда меня везли на пятидневку, я надевала дедушкино кашне. И каждый раз, когда отправлялась с группой на прогулку, внюхивалась в пушистый ворс и думала о пятнице.
Нудно тянулись дни. И вот пятница. Мы с Алёной стоим и смотрим на прохожих сквозь квадратики рабицы. Крупные снежинки мельтешат в свете изогнутого фонаря. Ребята расходятся по домам. То и дело слышится счастливое: «До свида-а-а-нья!». А про нас забыли.
И вдруг:
— Деда!
Я кидаюсь на шею своему освободителю, и, приплясывая, мы идем мимо воспитательницы. Деда степенно приподнимает шапку: «Всего хорошего!» — и мы обходим детсадовсий забор, и я вижу припавшую к сетке Аленку, всю заснеженную и грустную. Тогда Деда достает из кармана «Кис-кис» — мои любимые ириски — и сует их мне в руку: «Пойди, угости девочку». Я в своем счастье великодушно отдаю и свою конфетку.
— Ну пока?
— Пока, — вздыхает Аленка и ещё мужественнее глядит в ту сторону, откуда должна показаться её мама. А мы с песней направляемся маршевым шагом к метро. А снег всё идет, и на шапке у Деды сугробик.
В год перед школой мы сняли дачу под Москвой. В середине лета я стала совершенно черной от загара. В одних трусиках гонялась за бабочками на опушке, срывая налету головки ромашек. Однажды, глядя на полуживую бабочку в моих руках Деда сказал:
— Лучше отпусти, у нее, наверное, детки есть, они плачут, маму зовут.
С тех пор я разлюбила ловить бабочек.
Река была в пяти минутах ходьбы от домика. Крутая тропинка бежала вниз, вниз, между кустов малины и бузины, и в конце её вечером всегда можно было видеть Деду в клетчатой рубашке с закатанными по локоть рукавами, тихо сидящего на деревянных мостках. И дымок папиросы, и его удочки, отражающиеся в воде, и большой рыбацкий ящик с лямкой через плечо. Деда давал мне удочку и всегда очень радовался, когда мне везло.
А осенью Деда повёл меня в школу. Не знаю, кто из нас больше волновался — я или он. На школьном дворе было торжественно и страшно от многолюдья. Я помню, как он переживал, передавая меня в руки учительницы, и долго махал из-за калитки мне вслед.
Недолго я проучилась в этой школе. Родителям дали отдельную квартиру в одной из новостроек Москвы. В декабре я переехала в Гольяново и пошла в школу рядом с домом. В первое время я очень тяжело переживала разлуку с дедушкой, скучала. Бывало, сяду в кресло носом к спинке и скулю несколько часов кряду.
Но Деда неизменно приезжал по воскресеньям, нагруженный подарками и сластями. Потом всё реже и реже, а я потихоньку привыкла на новом месте, обзавелась подружками. Позже я ездила к Деде лишь по праздникам.
Состарился и умер кот Груня, смерть которого Деда едва пережил. Целый месяц к старику ходила медсестра делать уколы, и в доме пахло валокордином. Вздыхала на кухне бабушка. Заглядывала в комнату, спрашивала: «Володь, не хочешь чего-нибудь?».
Но Деда ничего не хотел. Он стал сентиментален, часто плакал, когда по телевизору показывали что-нибудь трогательное. В хорошую погоду подолгу сидел у подъезда и рассказывал друзьям-пенсионерам необыкновенные истории из своей жизни. Про то, как он работал шифровальшиком в Финляндии при Советском посольстве, как с Средней Азии строили первые радиостанции, про войну, голод, разруху... Теперь слушатели могли сколько угодно наслаждаться его импровизированными моноспектаклями. Иногда он замыкался в себе и мог подолгу не двигаться с места, сидя в кресле на балконе.
Я выросла и пошла работать на фабрику. Времени стало в обрез — все дела, дела... На визиты и вовсе не хватало сил. Потом Деды не стало.
Теперь у меня свои дети и муж Володя. Так летит время! У нашего кота смешное имя — Бублик.
Когда я хожу за мясом для него, и в очереди в гастрономе вдруг кто-то скажет продавцу: «Барышня, не сочтите за труд» — я рефлекторно поворачиваю голову и ищу газами этого человека. Вдруг он похож на Деду?