Тем, кто смутно ощущает приметы "железного занавеса" в нашей сегодняшней жизни, будут интересны воспоминания Жоржа Нива – литературоведа, переводчика русских писателей и христианской литературы. Он стажировался в МГУ в 60-е, бывал в СССР 70-х и не мог не приехать в постперестроечную Россию 90-х. Какой ее увидел филолог-француз, с кем общался, чем советский уклад поражал европейца и почему русским так тяжело было адаптироваться на Западе? Отрывок из книги воспоминаний Жоржа Нива, записанных Александром Архангельским.
Советское уходило медленно и болезненно. Путешествуя по перестроечной России, нужно было помнить, что свободы передвижения стало больше, а материальных возможностей — меньше. Всюду были длиннющие очереди за бензином, за хлебом, даже в Москве. Казалось, страна вообще не выйдет из этого хаоса. Вышла, к счастью. Но в те времена нужно было изворачиваться — или как минимум иметь блат.
Вот тогда я понял, что такое слава в России, особенно если человека зовут Сергей Юрский. Мне как-то нужно было купить билет на поезд Москва — Ленинград, я отправился в кассы, там были очереди страшные, не пробиться. А когда пробиваешься, тебе довольно грубо отказывают.
Вернулся ни с чем. В тот приезд я остановился у Игоря Виноградова, а Сергей Юрьевич жил в соседнем доме. Мы кинулись ему в ноги: помогите. И он согласился, мы поехали вместе.
Вошли в зал, и вся огромная очередь разом, не сговариваясь, расступилась.
— А, Сергей Юрьевич, пожалуйста, проходите.
И в окошке та страшная старуха, которая всех отправляла восвояси, радостно улыбнулась:
— Чем я могу помочь?
Тем не менее странствовал я по новой России много, видел разное — и надежды, и разруху. Огромные проспекты без единой лампочки. Города в непроницаемой тьме.
Как-то в Свердловске, ныне Екатеринбурге, мы с коллегой довольно поздно возвращались от художника Воловича, у которого я купил симпатичную картину (она у меня до сих пор висит, напоминает о той эпохе, когда не было никакого транспорта, никаких такси, ничего не было).
Шли пешком. Вдруг на пустой непроницаемо-чёрной площади появляются трое мужчин, направляются к нам, и мы видим, как из ножей выскакивают лезвия. Кончилось неплохо, мой коллега шепнул мне: “Только молчи, чтобы они не поняли, что ты иностранец”, — и как-то их уболтал. Но эпизод неприятный. Тем более, что когда мы добрались до гостиницы напротив вокзала, старуха-сторожиха не хотела нас пускать, боялась. А вдруг мы воры, вдруг мы тоже разбойники. Пришлось стучать минут пять, прежде чем она смилостивилась и открыла.
О Викторе Астафьеве
Был я в перестроечное время и в Красноярске, встретился с Виктором Астафьевым, побывал у него на даче в Овсянке; зимой он там не жил, поэтому дом не топил. Но мы топили наши внутренности известными жидкостями, как надо в России топить себя, когда нету другого способа.
Он был в хорошем настроении, но проклинал, как всегда, местные власти, коммунистов, мэра. Можно сказать, что это был его стиль жизни.
— Смотрите на реку! Ну что это за река? Кошмар, а не река, сплошное безобразие!
А над Енисеем, несмотря на мороз, стоял густой туман. Мусор плавал, река не замерзала до конца.
В Красноярске мы были на обеде у тогдашнего епископа. Я знал книгу Лескова “Мелочи архиерейской жизни”, а тут убедился, что всё это никуда не делось. Мы пышно обедали за постным, но неимоверно обильным столом, а всё это время в углу стоял молодой человек, в тот день рукоположенный в дьяконы и отправлявшийся в Норильск; он ждал напутственного слова владыки.
Я говорил с ним и почувствовал, что этот бедный дьякон страшится, поскольку уезжает почти навсегда на вечную ссылку, ведь при его денежных возможностях летать из Норильска не получится, и он вновь окажется в Красноярске, только когда владыка ему скажет: вернись.
Тогда же я познакомился с одним семинаристом. Его брат сидел в тюрьме из-за какой-то мелкой кражи — кажется, он украл свитер. И получил шесть лет. Конечно, в Советском Союзе приговоры были чудовищными. Я помню, у меня украли фотоаппарат в ленинградском Доме книги, очень ловко срезали его. А потом вызвали в суд: нашли вора. Его обвиняли в краже фотоаппарата и шляпы одной дамы и тоже дали жуткий срок: пять или шесть лет. За какую-то ерунду. Судья меня пригласил потом поговорить: ну, для него я был таким курьёзом, мол, иностранец, забавно.
— Что вы думаете о нашем советском суде?
— Что я думаю? Как можно за кражу фотоаппарата и шляпы получить такой срок? Две недели максимум.
В общем, мы с судьёй общего языка тогда не нашли — и не могли найти. Зато мне стало понятнее, почему, когда происходила серьёзная авария на дороге, в Советском Союзе люди охотно толпились вокруг, но свидетелями быть не желали. Они понимали, что речь идёт о жизни и свободе неудачливого водителя, который получит 15–20 лет, даже если не до конца виноват в случившемся.
Это меня всегда потрясало. Движение машин было хаотическим, никто вообще правила не соблюдал, но случись авария, и жизнь водителя потеряна, проиграна, система беспощадна. Помогать правосудию в таких условиях подчас невозможно, ты выбираешь между гуманной ложью и жестоким законом.
О красноярском семинаристе Максиме
Тот красноярский семинарист очень хотел познакомиться со мной. Мы (а был я в Красноярске вместе с моим коллегой) назначили ему свидание в профилактории завода “Красная стрела”, довольно далеко, на окраине города. Этот семинарист, звали его Максим, долго добирался до нас автобусом с пересадками, пешком. Наконец дошёл, но ещё одна старуха-сторожиха, на сей раз красноярская, строго держала оборону и Максима не пускала: не положено! И так продолжалось до тех пор, пока коллега не сказал ей твёрдо:
— Вы что, не знаете, что советская власть кончилась?
И старуха заплакала.
Возможно, заплакала она потому, что осознала: советская власть действительно кончилась, и вместе с ней исчезает и власть сторожихи над посетителями профилактория.
А Максима я пригласил в Женеву, в летний лагерь для молодых христиан. Он, однако, не мог приспособиться к новой жизни, к новому окружению, видел повсюду дьявола, разврат — на экране телевизора, на афишах. Что тут сказать? Свобода пропаганды коммерческой иногда бывает омерзительна, ну и что? При чём тут торжество дьявола?
Но убеждать Максима было бесполезно; я понял, что ему необходимо как можно быстрее вернуться на родину. Он никогда не привыкнет, не встроится в другой контекст. И он далеко не единственный. В советское время были люди, они есть и сегодня, которые не могут по-настоящему принять наш образ жизни, им нужен только русский мир — и чужд любой другой, и я это понимаю.
О Валентине Распутине
Вот Валентин Распутин, которого я тоже переводил, — он был человеком чутким и уязвимым. Во всех отношениях. Я очень люблю его прозу, его талант, внешне скромный, но богатый внутренне. В позднее брежневское время его пригласили в Нью-Йорк, где потащили на пресс-конференцию.
Ну, естественно, это американская пресса, жёсткие вопросы. Как обстоят у вас дела с правом на изучение иврита? На еврейскую эмиграцию? (Это было время отказников.) Он растерялся, не мог отвечать. И решил, что стал жертвой каких-то профессиональных русофобов, которые хотят выставить его главным советским антисемитом.
Конечно, это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Есть такой тип русского человека, который мы называем “русский европеец”. А он был именно что русский неевропеец. Он не мог ощущать себя счастливым в Европе, пересекая родную границу.
О диссиденте Анатолии Краснове-Левитине
Или совсем другой, казалось бы, человек, диссидент Анатолий Краснов-Левитин, который эмигрировал в 1974-м, а потом поселился в Швейцарии. С ним мне было очень интересно поговорить, поскольку он историк обновленчества, и благодаря ему я немножко лучше стал понимать это церковно-политическое движение двадцатых годов.
Но Краснов-Левитин тоже был глубоко несчастен на Западе. Ну, полное незнание языков. И неумение-нехотение учить их. Затем жизнь в Люцерне. Это красивый город, где разворачивается сюжет великого рассказа Толстого. Но любоваться красотами там было можно, а вести ночные разговоры на манер русских мальчиков нельзя, не с кем. Так что он говорил по телефону с другом в Австралии. Говорил часами. В то время не было скайпа, мобильной дешёвой связи тоже не было.
И хотя протестантская церковь регулярно выплачивала ему неплохое пособие, он всегда был в долгах.
Я его спрашиваю:
— Ну как же так? На что вы тратите?
Отвечает:
— Вы знаете, телефон здесь очень дорогой.
Продолжаю расспрашивать, узнаю про эти ночные звонки в Австралию, советую:
— Знаете, это надо прекратить. Телефон в Австралию действительно разорит вас, и не останется ничего ни на картошку, ни на хлеб насущный.
Бесполезно. И он в конце концов покончил с собой. Это не стопроцентно доказано, но, скорее всего, дело обстояло именно так. Была буря на озере. Он отправился в самый конец пирса и, судя по всему, бросился в воду. Абсолютно фрейдовский случай полной неадаптации к Западу.
Об академике Дмитрии Лихачеве
Особый случай — Дмитрий Сергеевич Лихачёв; он чувствовал современный мир, многое в нём принимал, никогда от него не прятался, но иногда просто не хотел преодолевать внутренний барьер. Я долго его убеждал, что ему стоит съездить в Японию. Он упирался как мог, но в конце концов удалось найти довод.
— Дмитрий Сергеевич, как вы посмели написать книгу “Поэзия садов”, не ознакомившись с японскими садами? Это всё-таки абсурд. Вы прекрасно знаете английские парки, французские парки, Петергоф. Ну а сады в Киото? А сады дзен?
— Ну хорошо, я готов, но не могу лететь туда без дочери.
— Они пригласят вас с дочерью.